Богатство - Страница 82


К оглавлению

82

На этот раз он должен был выступать перед Камчаткой в роли государственного ревизора — карать и миловать. «Сунгари» сильно мотало на пологой волне. В коридоре кают-компании, стоя перед зеркалом, Андрей Петрович внимательно посмотрел на себя — и не понравился сам себе. Жизнь накренилась за пятый десяток. «Все уже сделано. Осталось сделать немногое…» С небывалой для него ранее аккуратностью он расчесал на макушке последние редкие волосы.

— Да, брат, — сказал, — поехал ты… покатился.

Впервые за время войны «Сунгари» выходил в океан Сангарским проливом, и слева по борту плыла японская земля Хоккайдо; чужестранные маяки светили кораблю вполнакала — слабым дрожащим светом, словно усталые глаза через застилавшую их горестную слезу. А стол кают-компании украшали дивные голубые ирисы. Их подарила на стоянке в Хакодате молодая плачущая японка, у которой муж затерялся в русском плену, — женщины Японии всегда оставались возвышенно-благородны.

— И когда же будем в Петропавловске? — спросил Соломин, усаживаясь на стул, выпрыгивающий из-под него при качке.

— Не ранее десятого октября, — ответил стюард, собирая сброшенные креном со стола вилки. — В этом году ранняя зима. Машины на «Сунгари» состарились, нам трудно выгребать против волны.

В коридорах корабля гуляли тревожные сквозняки.

НИКОГДА БОЛЬШЕ

Полоса счастья подозрительно затянулась…

По утрам Исполатов, стараясь не потревожить сладкий сон Натальи, тихо выходил на двор кормить собак. В этом году зима пришла на Камчатку раньше обычного — долины замело снегами. Он возился с собаками, пока из трубы не начинало выметать искры — это Наталья уже разводила огонь, ставила ему чай. И было сладостно, вернувшись в домашнее тепло, сбросить груз меховой одежды, встретить ласковый взор женщины.

С тех пор как ему удалось вырваться от японцев из лепрозория, он редко покидал зимовье, жил исключительно охотой, ставил капканы с привадой, а табак и порох ездил выменивать в деревни. Здесь, вдали от людей, Исполатов, пожалуй, впервые за эти годы испытал покой и ненасытное желание любви, отчего порою становилось даже не по себе. «Слишком уж хорошо», — частенько задумывался траппер…

В один из дней с Охотского побережья моря его зимовья пробежала упряжка с незнакомым каюром — красивым парнем.

— Ты-кто? — спросил Исполатов.

— А почтальон.

— Из какой деревни?

— Явинский я.

— А-а-а… Ну, заходи, покормлю тебя.

За столом почтальон сказал, что война закончилась, а в Петропавловске снова появился Соломин.

— Начальником Камчатки?

— Нет. Недельки на две. Потом уедет на материк…

Весь день Исполатов был задумчив.

— Наташа, — сказал, — мне надо побывать в городе. Женщина прижалась к нему с криком:

— Не пущу! Я боюсь отпускать тебя.

— Пусти. Надо.

Она билась головою об его грудь:

— Нет, нет, нет… Тогда возьми и меня с собою. Мне без тебя не жить! А ты пропадешь без меня. Я это знаю. Он легко высвободился из ее объятий:

— Чепуха! Я скоро вернусь.

— Тогда… оставь мне ружье, — строго велела Наталья. — Я застрелюсь, если не вернешься, так и знай…

Пристегивая к торбасам громадные щитки наголенников, Исполатов рассмеялся:

— Глупая! Что ты каждый раз так переживаешь нашу разлуку? Ведь ты должна быть спокойна. Я люблю твои раскосые глаза, твои маленькие работящие руки, мне нравятся жесткие черные волосы и застенчивая улыбка твоя… Я люблю есть все, что ты варишь. Даже вода вкуснее, если ты сама зачерпнешь ее для меня!

— Ты так меня любишь? — спросила Наталья.

Исполатов не сказал — да. Вскрыв стволы «бюксфлинта», он туго набил в них две тяжелые пули.

— На! — крикнул он, бросая ружье в руки Наталье. — Оставляю в залог того, что я обязательно вернусь. Жди.

Заплакав, она вышла во двор и помогла ему собрать в цуге собак. Пока упряжка не скрылась вдали, женщина стояла на морозе. Исполатов на прощание не поцеловал ее в губы — он поцеловал ей руку, и камчадалка этого поцелуя не поняла.

Приход «Сунгари» прорвал военную блокаду Камчатки. В домах Петропавловска пекли праздничные пироги из свежей муки, всюду виднелись счастливые лица взрослых, стариков и детишек. Соломин вручил ополченцам Георгиевские кресты и медали, казаки получили унтерские лычки, а их урядник Сотенный обрел первый офицерский чин.

— Приходи, кума, любоваться! — сказал Мишка, примерив погоны подпоручика к своим плечам. — Хорош гусь… Соломин спросил его, где гидрограф Жабин.

— Ничего не знаем. Как ушел на Гижигу, так и пропал. Может, и жив. А может, затерло льдами…

Некстати было появление доктора Трушина.

— Вы бы хоть не портили мне праздник.

— Извините. Я, наверное, виноват перед вами?

— Не наверное, а уж точно.

— Все понимаю. Но прошу выслушать горькую истину…

Соломин не ожидал видеть слезы, брызнувшие из глаз этого заматеревшего циника.

— Перестаньте, — отвернулся он, не жалея его.

— Сейчас, как никогда, я часто возвращаюсь памятью во дни студенческой юности… Андрей Петрович, вы можете поверить, что я сидел в тюрьмах, и был отчаянным радикалом?

— Нет, не могу.

— Между тем это так… Боже, как я тогда горел! Как я желал послужить народу! Я ведь и медицину-то выбрал, чтобы стать ближе к нашему страдальцу мужику. Я сам вышел из самых низов, лбом пробил себе дорогу.

— Этим вы никого на Руси не удивите, — ответил Соломин. — У нас много таких людей, что пробивали дорогу лбом. Но вышедшим из народа никто не давал права хамить народу. Не трудитесь далее рисовать передо мною трагическую кривую своего нравственного падения. Таких, как вы, к сожалению, тоже немало на Руси… Смолоду горят и витийствуют на перекрестках, сидят в кутузках, от избытка чувств рвут на себе рубахи, а потом, заняв казенное местечко, ступают на стезю откровенного стяжательства и с этой дорожки уже не сворачивают до самой смерти. Мне вас жаль, господин Трушин, вы ограбили сами себя!

82